Мое родное село Лада (в то время Саранского уезда Пензенской губернии), как и тысячи других русских сел вдали от городов и в стороне от больших торговых дорог, сохранило множество черт уклада жизни минувших веков до самого начала 1930-х годов, до "коллективизации", т. е. до тотального погрома села и сельского хозяйства при второй (сталинской) попытке после неудачной (ленинской) в 1918-20 гг. реализовать утопию "казарменного социализма". Наша семья успела уже тогда "урбанизироваться": молодежь перебралась в город, а в отчем доме оставались преимущественно старики. Но соседи еще какое - то время пытались вести единоличное, да притом во многом натуральное хозяйство минувших веков. Я целые дни проводил у них (точнее, у своих сверстников - друзей) и, таким образом, подобно уэллсовскому путешественнику во времени, получил немыслимую ныне возможность побывать на Руси XIX, а во многом и IX века.
Подъем начинался затемно, в третьем часу утра (по-нынешнему ночи). Первыми вставали, как всегда и везде, женщины. Надо было успеть подоить корову и коз, выгнать их в проходящее стадо — иначе придется с позором, на глазах всего села догонять стадо далеко за околицей. Затем задавался корм остальной домашней живности, прибиралась изба, где в четыре этажа: на полу, на лавках, на печи и на полатях — спали вповалку на каком - нибудь десятке - другом квадратных метров десяток - другой жильцов.
Наконец, готовился скудный завтрак: несколько картошек в мундире или несколько ложек каши, краюха хлеба, полголовки лука, крохотная щепотка драгоценной (покупной!) соли и поллитровый ковш родниковой водицы на едока. Но и такой завтрак требовал почти часа на приготовление. Надо было наколоть щепы, натаскать кизяков (брикетов из сухого навоза, смешанного с соломой — основного топлива в безлесной местности), развести огонь, сходить за водой — версту до родника и обратно — и так далее.
В пятом шестом часу утра вся семья почти в полном составе выезжала в поле. Ребятишки, или, по - местному, "полыдня", досматривали свои сны, трясясь в телеге. Замешкаться было нельзя. Во-первых, настоящая работа, как известно, не ждет. Во - вторых, пахать или боронить, сеять или полоть, жать или снова пахать под озимое ехало все село. И горе было той белой вороне, которая хоть на вершок отобьется от стаи. Провинившийся тут же становился притчей во языцех, ходячим анекдотом на долгие годы своей несчастной с этого дня жизни.
— Ты что, как Макар Булынин, разлегся? — грозно раздавалось то в одном, то в другом конце села. И только чудо могло вернуть бедняге Макару то самое элементарное уважение окружающих, без которого не может нормально существовать ни одна человеческая личность.
Это в лучшем случае. Ведь позор падал не на одного Макара, а на всю его семью, всю его родню, весь род в его следующих поколениях. Поэтому звучала оплеуха, начиналось "спускание шкуры", а если и не помогало — виновный превращался в изгоя, и страшнее такой участи ничего уже нельзя было придумать.
Самое позднее в шесть утра начиналась страда. Мне почему - то особенно запомнилась прополка проса. Халтурить было подло: от твоей добросовестности зависело, будет ли у целой семьи каша или придется довольствоваться мякиной. А надо было в течение нескольких часов проползти на корточках туда - обратно несколько стометровок, выщипывая каждую травинку, кроме просяной. Уже через четверть часа начинало немилосердно ломить ноги, руки, спину. А потом ко всему этому прибавлялось палящее солнце. Но мои одногодки, такие же мальчишки и девчонки — 5-10 лет, привычно доводили эту тягчайшую работу до конца, ничуть не уступая взрослым.
Около полудня вся семья в изнеможении рассаживалась у телеги. Начинался обед, принесенный из дома или приготовленный тут же в поле. Обед являл собой полное повторение завтрака с добавлением щей (той же картошки, но уже не в мундире, а сваренной в воде пополам с капустой). И затем на час - полтора все засыпали как убитые.
В час - два пополудни снова подъем. И снова тяжкая страда на пять - шесть часов для всех, от мала до велика. Только в седьмом -восьмом часу вечера возвращались домой. Пригоняли стадо. Повторялись утренние трудовые процедуры. Готовился ужин — еще одно повторение завтрака с заменой картошки на кашу, или наоборот. После ужина только у молодежи хватало еще сил похороводить час-другой в проулке. К девяти, самое большее к десяти вечера все засыпало: завтра снова вставать ни свет ни заря.
И так каждый будний день. Конечно, во вторую половину дня субботы и в воскресенье, а также в праздники было полегче — иначе такую каторгу просто не выдержать. Конечно, зимой трудились иначе, чем летом. А весной — иначе, чем осенью. Конечно, в Бразилии трудились иначе, чем в России. В Мексике — иначе, чем в Нигерии. В Индии — иначе, чем в Китае. Но сколько бы мы ни набрали таких "иначе", существовали общие для всех обитателей планеты черты, намного перевешивавшие различные региональные и прочие различия.
Главнейшая из этих черт — необходимость тяжкого и продолжительного практически повседневного физического труда, доходившего порой до 14-16 часов, т.е. до пределов физической выносливости человека. Под страхом голодной смерти. Да, не каждый день такая продолжительность. Но каждый день — страда. Ибо поле — не ждет. А домашняя живность суббот, воскресений и прочих праздников признавать не желает, отпусков даже на полдня не дает.
Мало кто добровольно вынес бы такую муку мученическую.
Поэтому второй общей чертой являлось самое жестокое, беспощадное принуждение.
В том селе, о котором шла речь, — и в любом другом на этой планете — принуждение было в порядке вещей. Каждое распоряжение выкрикивалось на предельном надрыве эмоций, подкреплялось руганью и сопровождалось краткой, причем весьма нелестной характеристикой исполнителя. Подзатыльники никто и не считал наказанием. Огорчения начинались с той секунды, когда тебя вытянут поперек спины вожжами или кнутом. Рецидив или более тяжкий проступок грозил страшной поркой. Но еще страшнее был позор на все село. Поэтому к высшим мерам наказания — изгнанию или самосуду — приходилось прибегать в редчайших случаях.